«Я не знаю, сумел ли бы я и не в такое время, как три-четыре дня панихид и похорон, заставить ребят с такою серьезностью задуматься над словами и понятиями: «жизнь», «хорошая жизнь», «жизнь худая, неугодная», «доброе», «злое», как это без всяких усилий сделали крестьяне в эти короткие три-четыре дня. Ребята мои после смерти отца заметно стали серьезней, задумчивей, да и лично в моем сознании с этих пор народ стал занимать почти такое же место, как и ребята. «Не обязан ли я, – стало приходить мне в голову, – изменить отношение будущих господ к этим умным, трудящимся в поте лица людям?» Это было только начало тех идей, к осуществлению которых, как увидите впоследствии, привела сама жизнь, обстоятельства, и притом самые-самые будничные, простые… Теперь же, в виду смерти человека, бесплодно и неумно пользовавшегося положением, мы, то есть дети, только задумывались над предстоящею нам задачею жизни, хотя уже и сознавали свое сравнительное бессилие и начинали стыдиться.
«Обстоятельства, однако, скоро рассеяли это неопределенное ощущение стыдливости за свое малосодержательное существование, потому что очень скоро представился случай думать о своих отношениях вполне определенно. По смерти отца моих ребят надо всем имением назначена была опека, и опекуном был сделан дядя покойного помещика, один из соседних владельцев. Это был в полном смысле слова делец-крепостник, не барин, а скорей кулак, человек, умеющий молотить рожь на обухе. Собственное его имение процветало, то есть он получал много доходу и не растрачивал этот доход, а копил и копил, хотя был человек вдовый и имел от покойной жены только одну дочь, девушку не менее его практическую и холодную. Народ звал их антихристами и жидоморами, господа считали примерными хозяевами. Я видел в нем несомненную любовь к труду, впрочем только к такому, в результате которого непременно получался доход, деньги. По виду это был человек громадного роста, громадной силы, с красным, с синими веснушками, лицом, маленькими веселыми глазами, с белыми тараканьими ресницами, с грузным, но крепким корпусом и тяжелой поступью. Он явился в наше имение на другой же день по назначении его в опекуны и тотчас принялся за дело, то есть с шести часов утра в разных концах деревни стал раздаваться его хриплый, перерываемый свистящим кашлем голос, грозивший, прикрикивавший, обрывавший, распекавший и т. д. Буквально целый день он пробыл на ветру и дожде в своей демикотоновой шинели, осматривая сараи, конюшни, погреба, чердаки, отдирая доски от дому и ударом топора в бревно сруба удостоверяясь в прочности постройки, определяя, сколько простоит и т. д. Вечером за чаем он тем же сиплым голосом с неподдельным негодованием разругал всех и вся: покойника, его вдову, мужиков, приказчиков, бесцеремонно указывал на глупость хозяев, на подлость подчиненных и т. д. Мы почувствовали, что это настоящий хозяин и барин, что этот человек принимается за дело «серьезно», невольно подчинились его строгому на всех нас взгляду, и притихли. Очень скоро и нас и мужиков он взял в ежовые рукавицы. Величайших трудов стоило вытребовать от него самое незначительное количество денег на самые необходимые нужды; но, к удивлению нашему, он сумел из имения, в котором, казалось, ничего не оставалось непроеденным, извлекать доходы в размерах поистине неожиданных. Он «приструнил» мужиков, потянул с них недоплаченные оброки, восстановил забытые обязательства, откопал и разузнал о таких участках, которые принадлежали Неелову и по нерадению последнего находились в пользовании у крестьян, завел десятки процессов о порубке, о потраве и выигрывал все до одного и притом в самые короткие сроки. В два-три месяца такого управления крестьяне оказались на законном основании почти неоплатными должниками, людьми закабаленными: на каждом, кроме долгов денежных, лежали долги рабочих дней и на ином доходили до громадной цифры 100, 150, даже и до 200. Наложив таким образом на все население медвежью лапу, опекун делал все, что хотел, и доходы полились к нему.
«И крестьяне и мы – «господский дом» – очутились в одних и тех же ежовых рукавицах, одинаково чувствовали над собою хозяйскую власть и волей-неволей сближались, входили в положение друг друга. И делалось все это, как видите, без всяких предвзятых идей насчет «сближения». Дело происходило совершенно просто: мужики стали посещать нас с жалобами, рассказывали про то, как он их разоряет, просили защиты. Защиты мы, конечно, дать не могли; напротив, мы сами жаловались мужикам на этого же самого кровопивца, но, не делая разоряемым людям добра, мы – по крайней мере я и дети – на самом деле узнавали историю того куска хлеба, который мы ели… Все эти описи имуществ и распродажи крестьянского добра, все эти моментальные решения в пользу нашу разных судов и инстанций и годовые, десятками лет тянущиеся дела, затеянные крестьянами, словом, вся эта процедура хозяйства – все это невольно, но неотразимо доказывало нам, что так жить и делать, как делали до нас хорошие и нехорошие хозяева, нельзя. Я по крайней мере, а за мной и дети не могли себе представить, не могли понять, где, в каком месте человеческого сердца может находиться источник той хозяйственной жадности, которою, например, обладал наш опекун? Мы не понимали, совершенно не понимали, что за соображения, что за логика руководит всеми этими хорошими хозяевами в их неусыпных трудах по притеснению и озлоблению посторонних им людей? Что поддерживает в них, в этих хороших хозяевах, неутомимость во всех этих неприязненных действиях? Одним словом, и я и дети – мы одинаково недоумевали, как можно всю жизнь быть сердитым; вставая в 6 часов утра, тотчас же начинать злиться, жаловаться, притеснять для того, чтобы вечером с ругательствами выпить рюмку водки и с сознанием тяготеющей над собою неприязни сотен людей тревожно заснуть до 5 часов другого дня, чтобы и его ознаменовать такою же самою изобретательностью всяких неприятностей для ближнего. Нам так была ясна бессмысленность, глупость, а главное пошлость такого рода отношений к людям, что мы не имели надобности ни в каких гуманных книгах, ни в каких «печатанных» доказательствах несправедливости подобных порядков. Убеждение в этом вошло в меня и в ребят так же просто и залегло в душе так же прочно, как входит в понятия ребенка убеждение в том, что зимой нужен снег, а летом цветы, что собаки не ходят в птичьих перьях, что рыба не бывает покрыта шерстью. Словом, сознание неизбежности с нашей стороны прекратить все это залегло в самую глубину чувства, родилось и стало жить без разговоров, без доказательств, без определений и разъяснений. «Интересы, надежды и радости деревни до такой степени оказались важными и действительно правдивыми интересами, что в самом непродолжительном времени отодвинули на самый задний план все интересы нашего господского дома. Наравне со всей деревней мы сегодня ожидали сходки и с таким же нетерпением интересовались ее решением по какому-нибудь деревенскому делу; наравне со всей деревней мы желали, чтоб начатый деревней процесс против опекуна был выигран мужиками. Мы вместе с деревней тосковали накануне описи и продажи, перебирая и разбирая характеры и натуры разных кулаков, которые нахлынут завтра на мужиков, делали предположения, кому что достанется, кто что купит… Словом, мы жили тем же самым, чем жила и деревня. Благодаря ей получилась совершенно определенная цель и для наших учебных занятий. Мы стали учиться уже не просто для того, что нужно быть грамотным и вообще нужно знать, а для того, чтобы, выучившись, сделаться мировым судьей и решать дела по справедливости; мы учились для того, чтобы поступить в адвокаты и защищать, а денег за это не брать. Лиза должна была выйти замуж за министра и сослать опекуна в Сибирь. Это были самые первообразные планы, в моих ребятах еще не угасло сознание своего привилегированного положения, и при полном сочувствии чужой беде они полагали, в качестве барчат, помогать этой беде как-то со стороны и вовсе еще не подозревали, что червь любви к ближнему, раз он стал точить сердце человеческое, насквозь проточит его и докажет, что сочувствие со стороны – не вся правда. Во всяком случае я верю, да и вы сами видите, что зародыш любви к ближнему в ребятах моих не выдуманный, не напускной, и он будет расти, хочешь не хочешь, как и всякое з